Калининградский охотничий клуб


Солнечный туман


Летом глухарь держался широкой лощины, густо заросшей таволгой, малиной и крапивой, по дну которой сочился ручей. Место это было глухое, не грибное и не покосное, и люди наведывались сюда редко.

Ниже по ручью, неподалеку от того места, где он сливался в речку, когда-то стояла небольшая, но крепкая, на века, кирпичная мельница. Много лет назад она была заброшена и несколько поколений глухарей сменилось с той поры, когда по мягкой лесной дорожке мужики возили на мельницу мешки с новиной. В том углу всегда плодились глухариные выводки.

В уреме было спокойно. Тихо млела во влажной истоме, осыпала на листья белый цвет таволга, бормотал в обсохших камнях ручей, суматошились молодые дрозды. Полоща коленями широкие листья, звонко ломая дудки дягиля и борщевика, чавкали копытами лоси, лезли, зажмурясь, головами в кусты, чтобы сбить налипшую у глаз мухоту, да погромыхивал крыльями подросший выводок рябцов.

глухарьКогда подошла ягода, глухарь стал вылетать зорями на гриву. Старые пни среди редких, поднявшихся после давней сечи сосен были затянуты брусникой. Глухарь ходил между оплывших пней, тянулся к верхним, самым спелым гроздьям, выказывая в раскрывшемся пере куриную шею. Под низким утренним солнцем грудь его отливала бронзой. Петух замирал, слушал лес, блаженно грелся на солнце. После недавней линьки все еще зудела кожа; Затянув глаз пленкой, глухарь изворачивался, чесал жесткой лапой щеку, перетряхивал перья и застывал снова. Где-то поквохтывала копалуха, ей пискляво отвечали глухарята-поршки. Сюда, на светлую гриву, вылетали кормиться и другие глухари и тетерева. Занятые кормежкой, они не обращали друг на друга внимания, и общей для всех была лишь тревога, заставлявшая одних панически срываться с места, других - затаиваться в ожидании, когда минует опасность.

Причиной тревоги бывали лоси, кабаны или лиса, но чаще - люди. Их присутствие в лесу почти каждый день означалось то натужным гудением машины, буксовавшей на дороге, то треском бензопилы и грохотом падавших деревьев, ревом трактора, елозившего по делянке. Особенно часто появлялись они ближе к осени, когда поспевала малина и брусника, начинались грибы. Глухарь слышал их голоса, ауканье, лай увязавшихся дворняжек. Год назад, когда он был петушком-сеголетком, глухарь боялся обнаружить себя взлетом и затаивался. Оставаясь незамеченным, он видел проходивших людей, слышал их голоса и, пропустив, взрывался сзади.

Но однажды люди пришли с легавой. Она причуял глухаря и добирала его по набродам, а петух глупо ждал, когда эти люди тоже пройдут. Он боялся подняться и боялся оставаться, потому что собака становилась все ближе. Наконец, он не выдержал и, вытянув шею, побежал под крышей густых папоротников. Широкие опахала заколыхались, выдали бегущую птицу. Плохо державший стойку сеттер бросился вслед, высоко выпрыгивая из папоротников, вскидывая уши, и почти настиг глухаря. Петух взорвался перед самым носом собаки. Недвижный лесной воздух зло разорвала дробь, грохнул выстрел и сразу другой. Глухарю ожгло спину и ногу. Он качнулся в полете, в воздухе поплыло легкое перышко. Боль сковывала движения, но страх был сильнее. Петух выровнялся и, протянув через моховое болото, длинно спланировал и ткнулся под разлапистую ель.

Под ее шатром он провел в полузабытьи два дня. Нахохленный, с прикрытыми синеватой пленкой глазами, он покачивался в болезненной дреме, опершись на жесткий хвост. Ему повезло: ни хорь, ни куница не обнаружили его. На третий день ему стало легче. Утром он вышел из-под елки, поклевал сизые от росы ягоды черники и, тяжело поднявшись, улетел на дневку в спасительную урему.

В него еще стреляли два раза.

С брусничника, где кормился глухарь, его подняла лайка. Петух шумно взлетел и сел на высокую осину. Но шустрая востроухая лаечка проследила его полет, Задрав морду, она залилась под осиной лаем. Плотная листва скрывала глухаря, но он был тут, тут! Чутьистая, вязкая лайка ощущала его раздражающий запах, она слышала, как он переступил по ветке, устраиваясь поудобнее. Собака крутилась вокруг ствола, садилась и, повизгивая от нетерпения, снова вскакивала, искала место, откуда было бы видно птицу.

Глухарь чувствовал себя в безопасности и с любопытством наблюдал сверху за необычным поведением собаки. Сквозь лай он услышал шаги. К осине шел человек. Он двигался медленно и стороной, и это успокаивало глухаря: ему не раз доводилось, затаясь вот так же, пропускать проходивших стороной людей - грибников, косцов, лесорубов...

Человек останавливался и всматривался в густую листву. В лесу ветра не было, но от дыхания земли и деревьев воздух тек неуловимо, осина роптала, и разглядеть петуха в трепетавших листьях было непросто. Увидев хозяина, лайка заработала азартнее и выжидательно поглядывала то на него, то на осину. Тогда охотник решил зайти так, чтобы солнце встало против него и пробило листву.

Как только человек повернул к осине, глухарь насторожился: враг шел прямо к нему, а это означало, что он обнаружен. И все-таки что-то удерживало его от того, чтобы покинуть осину, все та же привычка затаиваться, не выдавать себя и пропускать опасность. И петух, как это свойственно глухариному роду, пропустил бы внизу человека, если бы тот продолжал идти. Но охотник остановился, разглядел в листве темневшее пятно и вскинул руки. От этого нового движения петух сорвался. Ему рвануло на животе перья, больно царапнуло кожу. По листьям защелкала дробь, грохнул выстрел и тут же еще, и тоже мимо…

В другой раз глухаря стреляли на дороге. Рано утром он вылетел на лесовозный грейдер поклевать камешки. Было туманно, с деревьев тек лист, пятнал багряным и желтым дорогу, зеленые лапы елей. Дело шло к зиме, когда единственной кормилицей глухаря становилась сосна, и он до снега запасался камешками-"жерновами", помогавшими переваривать грубую сосновую хвою.

Петух издали услышал шум мотора. Звук этот был ему привычен - машины проходили через лес каждый день. Гудение и лязг нарастали, близились, далеко разносясь по утреннему лесу. Но глухарю было знакомо и это. Порой над лесом пролетал, оглушительно стрекоча, посверкивая винтом, вертолет пожарной охраны. Он наполнял гулом лес, от него некуда было деться, и глухарю, как и всем, жившим в лесу, оставалось только затаиваться и ждать, когда он удалится.

Сторожась близкого лязга и грохота, глухарь пошел по обочине. Из-за поворота вылетел на взгорок оранжевый, сверкавший стеклом лесовоз. Порожний двухколесный прицеп подпрыгивал и вихлялся из стороны в сторону. Петух замер в расплывшемся песчаном кювете, редко поросшем мать-и-мачехой и кипреем. Огромная машина неслась близко, но стороной, и глухарь мешкал в растерянности: опасно было оставаться, но еще страшнее было выдать себя, так неожиданно близко вдруг оказался лесовоз. Заскрежетав тормозами, машина резко остановилась. Петух взлетел с таким паническим хлопаньем крыльев, что его было слышно за шумом мотора в кабине. Тяжелый, как пушечное ядро, глухарь пробил стену ольшинок с все еще зеленой листвой и исчез в лесу. Вслед ему прогремел поспешный дуплет...

Настеганный глухарь стал пуглив и осторожен. Больше всего он боялся людей. Заслышав в лесу шаги или тревожное коканье копалухи, он срывался с ягодника и садился на сосну. Если появлялись люди, он близко их не напускал и сразу же улетал.

Иногда на гриву выходили лоси. Они подолгу стояли на ветерке, поматывали головами, отгоняя слепней. Бык задумчиво потирал о сосну молодые, в нежной кожице рога, а белоногая осторожная лосиха наставляла большие уши, слушала, ревниво косилась на голенастого рыжего теленка.

Глухарь успокаивался, переминался на вершине сосенки, чистил о сучок костяной, измазанный ягодой клюв, но на жировку уже не возвращался.

Зиму глухарь прожил однообразно и просто. По утрам и под вечер он вылетал кормиться хвоей, там же иногда оставался и на ночь. К концу декабря, когда в лесу стало глухо от пухлой кухты и высоких сугробов, мошник стал ночевать в снегу. В метель и в жестокие морозы он оставался под снегом и днем.

Теперь люди стали редки. По осени в лесу несколько раз прокатывались шумные охоты, с гончими. То ближе, то дальше обиженно и страстно плакали собаки, гремели выстрелы, кричали и трубили в рога охотники. Однажды, всполошенный выстрелом, глухарь полетел узким коридором просеки и наткнулся на человека. Человек стоял у квартального столба, сливаясь с ним, и петух не сразу его заметил. Увидев летящего на него глухаря, охотник подхватился, вскинул ружье. Петух уже знал, что означает такое движение. Он косо вывернул широко раскрытый веер хвоста, почти остановился в воздухе и в крутом вираже вломился между елей, зацепив их жесткими крыльями, пустив по просеке шлейф осыпавшейся кухты. Это произошло так быстро, что охотник, ждавший зайца, не успел выцелить птицу.

В один из метельных дней мошника под снегом причуяла лиса. Будто привязанная ниточкой запаха птицы, она как по струнке бесшумно подошла к тому месту, где петух запал накануне в снег. Лунка была едва заметна. Так же, как при мышковании, лиса послушала, склонив голову то одним, то другим ухом, не ворохнется ли птица. Петух тоже услышал лису и сидел замерев. Лисица взметнулась, пробила передними лапами снег и вбуравилась в него, дергая хвостом. Она промахнулась - петух за ночь отошел, обтоптав в снегу лежку. Рыхлый снег взорвался. Лисьи лапы скользнули по тугим перьям, до петушиной шеи лиса не дотянулась. Она в досаде прыгнула вслед, проводила петуха взглядом, отряхнулась и зарысила дальше, неся над снегом толстый хвост.

Ближе к весне, когда отдавшийся на пригреве снег схватывало по ночам настом, глухарь снова стал ночевать на деревьях. Все выше вставало над лесом солнце. Поддавалась с каждым днем, рушилась зима. Обтаяла и опала кухта, испятнав под деревьями снег. Синие тени легли от сосен и елей, молодо зазеленевших под солнцем. Лес оживал, наполнялся голосами. Прошла пора лисьих свадеб, гукали по ночам загулявшие, всегда молчаливые зайцы. Роняя гортанные клики, играли в небе вороны, барабанили дятлы, по-весеннему бухал в ночи филин. Глухарем овладевало все большее беспокойство. Он спускался на снег и подолгу бродил между сосен, приспустив крылья и полураскрыв хвост. Шире и пунцовее стали его брови, ярче отливала зеленью шея и грудь. Теперь он с вечера прилетал на моховое, поросшее ровными соснами болото, где испокон веку собирался веснами ток. Затемно он просыпался, возбужденно расхаживал по суку, полураскрывал и вновь складывал хвост, часто, судорожно сыпал короткие червячки весеннего токового помета, а потом слетал на снег и ходил по насту, задрав голову, шурша крыльями по снеговой корке.

В лесу стояла тишина. Беззвучно и особенно ярко на исходе ночи полыхало звездное небо. Глухарь несмело, как бы пробуя голос, начинал петь.

Удивительной была его весенняя песня! Где-то в глубине гортани рождался четкий, отрывистый щелчок, похожий на звук звонко сломанной сухой камышины. Еще щелчок, еще - чок! чок! чок! Щелчки мельчали и дробились: чек-чек, чек-чек, чек-чек... И неожиданно сменялись тихим шелестящим "точением", подобным шорканью оселка по лезвию косы - чиш-ши, чиш-ши, чиш-ши... И все. Пять-шесть секунд. Глухарь замолкал, слушал, готовый сорваться от любого подозрительного шороха. Начинало брезжить. Было все так же тихо. И в густом сумраке сосен опять раздавались негромкие, странные, не лесные звуки.

Начиналась пора глухариных токов.

Которую ночь он проводит в лесу?

Алеша идет с отцовским ружьем, и сердце его замирает в радостной жути от дерзости, которая привела его в этот таинственный, неузнаваемый мир, так непохожий на все то, что он успел узнать в пятнадцать лет. Темные, расплывчатые силуэты елей и сосен, смутно белеющие стволы берез, неясные пятна кустов, светлые холстинки оставшегося в овражках снега, дорожные лужи, жидко отражающие небо, приглушенное бормотание невидимого ручья - все это порождает у него ощущение сна, за черту которого он, бодрствующий, осмелился заступить и находился теперь в нем, напрягшись каждым своим чувством, с расширенными в темноте зрачками и до боли обострившимся слухом. Он боится сделать что-то не так в этом чужом и загадочном, кажущемся ему запредельным мире и по-звериному старается стать незаметнее, слиться с ним. Как ужасен треск вымерзших, предательских на дороге луж, щелкнувшая по сапогу ветка, шум дыхания! Хочется затаиться, стать неподвижным, как все, что его окружает. Останавливаясь и запирая дыхание, Алеша с полуоткрытым ртом слушает темноту, стараясь уловить звуки, которые он никогда не слышал, но которые могли, должны были быть - звуки глухариной песни...

Шумит кровь в ушах, где-то падает отсохший сучок, позванивают крыльями высоко идущие над лесом стаи северных уток, сонно всхлюпывает раскисшая земля, - но нет, нет в этом мире желанной таинственной песни глухаря!

А ведь жили, держались здесь глухари! Алеша поднимал их недалеко от старой мельницы, когда ходил за грибами; он встречал их зимой, видел наброды на снегу и "чирки" их крыльев, находил их "игровой" помет - все это были приметы будущего тока. Все было так, как писалось в книгах, как рассказывали бывалые охотники... Может быть, он все же делал что-то не так, и ночной строгий лес не прощал ему этого?

И Алеша старался идти еще осторожнее, еще тщательнее вслушивался в тишину.

...Необычные звуки остановили его. Четко, внятно прозвучавшие в ночи, они были совершенно непохожи на что-либо ранее встречавшееся в лесу. Раздельные металлические щелчки, подобные звуку звонко сломавшейся камышины, сменялись частым пощелкиванием и торопливым, шелестящим точением. Чок!.. Чок!.. Чок!.. Че-чек! Че-чек, че-чек, че-чек!.. Чиш-ши, чиш-ши, чиш-ши...

Он не сразу догадался, что это и есть долгожданная песня. Она была коротка, быстро обрывалась, но через минуту-другую возобновлялась снова. Алеша стоял, не решаясь начать подход к токующему глухарю. Он знал, что подходить следует лишь во время третьего колена песни, когда петух как бы глохнет и позволяет сделать два-три шага.

Боясь стронуть петуха, он делал по одному крадущемуся шагу. Ничего не осталось, кроме песни, шелестящего точения и этих шагов, каждый из которых грозил непоправимым. Алеша шел долго, в лесу стало быстро светлеть. Глухарь пел на высокой сосне. Алеше видны были рябины живота и горевшая на заре грудь. Конец ветки подрагивал от шагов птицы и напряжения песни. Запрокинув лицо, Алеша смотрел вверх, и душа в нем прыгала, заходилась от радости - он подошел, он видит глухаря, слышит, как поет - совсем рядом! - как шуршит, задевая приспущенными крыльями ветку.

Только бы не сделать что-то не так, не испортить песню, не испортить охоту! Как полагалось, он выстрелил под третье колено и в тревоге и надежде широко раскрыл глаза: что произошло? Обламывая сучки, увлекая остриженную дробью хвою и обитую кору, глухарь падал оттуда, где было светло от неба, к нему, в подвальный сумрак, падал как приз, как награда за терпение и дерзость. Алеша кинулся к добыче - и остановился над ней, потрясенный необыкновенным видом птицы. Все было необычным в этом удивительном мире, где находился Алеша!

Он внимательно и любовно осматривал большую бородатую голову с массивным белым клювом, перебирал взъерошенные падением перья, он любил этого глухаря и был благодарен ему за то счастье обладания им, которое переполняло Алешу, за то, что он был его глухарем, доставшимся ему со всей тайной его рождения и потаенной лесной жизни, которая волновала его, Алешу, и о которой можно было лишь догадываться. Только теперь он заметил, что пришло утро и окружающее стало приобретать знакомые, реальные черты. Радостно-потрясенный, как бы пробуждающийся от глубокого и счастливого, все еще не отпускавшего его сна, Алеша возвращался к обычной своей жизни…

Впрочем, можно ли было считать обычной ту жизнь, которой он жил последнее время?

Внешне все как будто оставалось по-прежнему: он ходил в школу, готовил уроки, помогал по хозяйству, бегал за озеро в магазин. Ну разве что чуть самолюбивее стал следить за собой, за своей внешностью, и в заднем кармане брюк появилась расческа...

И все-таки в жизни Алеши произошли изменения, каких он не испытывал никогда. Он и сам не мог бы сказать себе, как и когда это случилось, почему стало необходимостью видеть Ее, попадаться Ей на глаза, привлечь Ее внимание, каким образом Она завладела его мыслями и воображением, как заполнила все его существо, его любое, самое обычное дело, всю его жизнь...

Все в Ней было удивительным и необыкновенно прекрасным -- Ее лицо, глаза и улыбка, Ее волосы, манера говорить. Прекрасным у Нее было даже то, что принято считать некрасивым: две оспины над бровью от перенесенной, должно быть, в детстве ветрянки, щелочка между передними зубами - все это у Нее было невыразимо привлекательным и особенно значительным. Алеша любил Ее руки, Ее платья, Ее уроки, на которые Она обычно приходила в мягких хромовых сапожках, синих галифе и серо-стальной гимнастерке, туго перехваченной широким командирским ремнем,- длинноватой и широковатой, с мужниного, вернее всего, плеча, - но и это как-то удивительно шло Ей, невысокой, ладной и энергичной, с четкими уверенными движениями и быстрой походкой. Она вела в школе физкультуру и военное дело, и Алеша, года полтора назад получивший право пользоваться отцовским "зауэром", с ловким щегольством разбирал-собирал на уроках автомат и всех обстреливал из малокалиберки. Он, пожалуй, был бы готов умереть на лыжне, лишь бы быть первым на школьных соревнованиях, посвященных проводам зимы. И он действительно чуть не умер, как ему показалось, когда пришел к финишу, из последних сил волоча лыжи с налипшим оттепельным снегом, задохнувшийся, с черными кругами в глазах, с мокрым от пота лицом, искаженным напряжением и страхом того, что может оскандалиться. И как же он был счастлив, услышав из Ее уст слова: "Лучшее время!".

Само собою выходило так, что он ждал Ее после уроков, встречал - всегда "случайно"! - и краснел, смущаясь объяснением этой "случайности", провожал Ее в поселок за озером, где Она жила в доме родителей мужа. Это было мучительно стыдно: в маленьком поселке все знали друг друга, на них уже косились досужие тетки - и все равно он, зная Ее расписание, шел к школе, и все ликовало в нем, трепетало от счастья, когда он видел Ее, и не находил места, если по каким-то, не известным ему причинам, встреча не удавалась. Алеша ревновал к Ее возрасту - Ей было уже двадцать два! - к недоступному для него, семиклассника, миру учительской, где собирались, говорили и смеялись, на равных обращались к Ней учителя, к Ее мужу - особенно, когда он, франтоватый офицер-артиллерист, приезжал в отпуск из Москвы, где учился в академии. Он страдал от этого, но гораздо чаще им владело необыкновенное, восторженное чувство небывалого счастья, от которого хотелось кричать, прыгать и петь, ходить колесом - чувство жутковато-радостного, как во сне, парящего полета.

Охваченный этим чувством, он бродил в мокрых, сверкающих талой водой лесах, где шумели тетеревиные тока и вершились свадьбы нарядных, одетых в весеннее перо птиц, и сердце прыгало у него в груди в томительном ожидании каких-то неясных, но скорых перемен.

Потом он сидел на уроках с отрешенными, рассеянными глазами, в которых все еще стояли токовавшие косачи, взлетавшие с лесных луж селезни, с блуждающей по обожженному солнцем лицу улыбкой, и учителя поглядывали на него то с насмешливым удивлением, то с чувством какой-то потери... Он ждал Ее урока, ждал переменки, чтобы увидеть Ее, направлявшуюся с журналом в руках в учительскую.

...Однажды вечером он провожал Ее с педсовета. В березовой роще, разделявшей поселок, стояла вода: ручей днем поднялся и залил тропку. Она в нерешительности остановилась, прикидывая, где можно было бы одолеть воду в мягких своих сапожках.

- Можно, я... перенесу Вас?

- Ну что ты! Я - тяжелая.

Он понял это как согласие, в котором Ее смущало лишь то, что Она - "тяжелая". Наверное, так оно и было - он не ощутил этого. Он ощутил лишь Ее близость и пошел в кружившем ему голову тумане, более всего боясь споткнуться,

- Ну, все, все, мы давно уже перешли, - попыталась Она встать.

И вдруг страх того, что все это сейчас кончится и, вернее всего, никогда не повторится, подтолкнул его. Не опуская Ее, он нагнулся и стал целовать - торопливо и неумело, неловко тычась то в нос, то в щеку, пока не нашел Ее губы, - и уже не отпускал их, задохнувшись.

- Вот ты... какой, - Она оправила полу шубки и посмотрела на него как-то по-новому. Они шли медленно, молча, - Она чуть впереди, он, не оправившийся еще от потрясения, чуть поотстал. Утихая к ночи, где-то негромко бормотал ручей, белели стволами березы, в небе, позванивая крыльями, переговариваясь на ходу, шли к северу стаи нырков. Она остановилась и, взяв его за пуговицу куртки, глядя вверх в лицо серьезно и грустно, сказала тихо:

- Ты славный... мальчик. И ты нравишься мне, но не делай, пожалуйста, так. Никогда. Я прошу тебя.

И тогда он горячо и сбивчиво, подавляя вскипавшие слезы, волнуясь все более, словно падая куда-то с обрушившейся лавиной, стал говорить о том, что переполняло его все это время, а Она ошеломленно слушала его молча, слушала такое, что, может быть, Ей никогда не доводилось слышать...

Слово сказанное обретает материальную сущность, живет своей жизнью. Алеша не мог вспомнить всего, что говорил Ей, но уже чувствовал какое-то облегчение, он должен был это сделать! Очень ли сердится Она на него? Теперь он старался Ее избегать. Встречаясь случайно, Она задерживала на нем взгляд, в котором ему виделись то ли ласковый укор, то ли недоумение... Он опускал глаза и чувствовал, как пылают его щеки и уши.

Потрясенный тем, чего уж было не вернуть, Алеша бродил с мыслями о Ней по весеннему лесу, вспоминая рощу, в хмельном сладком ужасе думал, что теперь Она все знает, и это будоражило, оживляло его упрямое предчувствие каких-то близких и радостных событий...

Алеша нес тяжелого глухаря на палке за спиной. Была бы здесь Она, полюбовалась редкостной добычей, пережила это удивительное утро! Что Она делает сейчас в своем доме с потрескавшимися ставнями, с двумя голубыми ульями в палисаднике? Она как-то говорила, что встает рано... Ему легко было представить Ее на охоте - по-мальчишески подвижную и озорноватую, так непохожую на других женщин с их нелепыми, "куриными" заботами о красоте своего лица и о нарядах, с их хлопотливым кудахтаньем возле своего гнезда, мужа, детей... Ей бы, наверное, понравилась эта замечательная охота на току! Или хотя бы показать тетеревиный ток, где он поставил легкий шалашик, ток, которым он пожертвовал ради поисков мошника... Алеша был счастлив, и ему было необходимо поделиться своим счастьем.

Снова и снова рассматривал он своего красавца-петуха. Это был дар, прекрасный, выстраданный дар его родного леса, так естественно дополнявший все то, чем дарило его великолепное утро. Встретить бы Ее - вот так, с висящим за спиной огромным глухарем! Может, обогнуть озеро, пройти мимо Ее дома? Ну нет, надо удержаться, этого он не сделает!

Домой идти не хотелось. Не хотелось уходить из леса, наполненного пеньем и щебетом птиц, запахами талой воды и последнего снега, парным дыханием земли, в котором покачивались струны лучей еще низкого солнца.

Легкий солнечный туман кружил Алеше голову, и он шел, все шел куда-то, отдавшись этому сладостному, пьянящему кружению...

Все было близким и родственным ему в звенящем, сверкающем весеннем лесу. Душа его ликовала, и он не думал, не хотел думать, что в жизни может быть как-то иначе, и верил, что так - навсегда.

В. Чернышов

"Охота и охотничье хозяйство № 7 - 1985 г."


главная новости база охотнику оружие газета "РОГ" фото каталог собаководство рыбалка


k®k 2002-2012 Рейтинг@Mail.ru Rambler's Top100