Калининградский охотничий клуб


Соколиный отстой


К верховьям Тарбальджея меня взялся проводить табунщик Михаил Путинцев. Мы оседлали темно-рыжего, ходкого в рыси Бурку и гнедого, хорошо выезженного Пленума. Приторочили вьюки, чуть удлинили стремена для меня, вскочили в седла, и крепко кованные лошади резко взяли от избушки. Верхоконная тропа рассекла небольшую марь, прижалась к подножью громадной Пик-горы и постепенно втянулась в тайгу.

Соколиный отстойМихаил Путинцев лицом смугл, черноволос, с широкими разлетными бровями и прямым неуклончивым взглядом. Посадка в седле вольная, но сноровистая и упругая - такого не враз возьмешь на испуг в любой ситуации при табуне. Судя по фамилии, он происходил из племени крещеных тунгусов, которых буряты называли хамниганами - то есть настоящими эвенками. Хамниганы просторно кочевали в прошлые века по всему Забайкалью, роднились с бурятами и русскими, воевали и торговали, платили ясак белому царю, были верными проводниками казацких отрядов. Постепенно из русских, бурят и хамниганов сложился тип коренных забайкальцев, называющих себя гуранами.

Гуран чаще всего небогат, хотя работящ и сообразителен. Любит свой дом и усадьбу, но умудряется жить неприхотливо, с налетом кочевой подвижности. Он верный семьянин и выпивоха, рьяный охотник, ценитель промысловых собак и лошадей, добрых винтовок и мотоциклов. Парится ли в бане, шишкует ли в хребтах, косит ли сено, гуляет на свои или чужие - все у гурана наособинку, все с употью и фортелем, с тайным "пропади оно пропадом" и неожиданно умным сметливым загадом.

Вот и сейчас, как истинный гуран, даже не расспросил путем, кто я и что я, как так свалился на стан табунщиков; мог бы отправить меня подальше, мог поступить и так, как поступил,- пыхает сигареткой, дружелюбно посматривает вокруг, рассказывает неторопливо, наблюдательно, с многоопытной хваткой битого, катанного, драенного судьбой человека.

- Медведи-то? Конечно есть. Но тебя не тронут - тощак городской, никакого жиру на перестройке не нагулял. Что, неправда? Кто нажировал, тот в Москву, поди, потянулся. А? Здесь вашего брата редко встретишь, в креслах, как в берлогах, засели.

- Почему коня Пленумом назвал? - я перевожу разговор на другую тему.

- А шибко смирный, можно спать на нем, - смеется Путинцев. - Здесь от табуна до Егоровского зимовья километров пятнадцать будет. Можешь дремать, можешь наблюдать - вот какая тайга! Что, неправда?

И верно - день был редкостный: красный зной уже спадал, небо вновь осинело, подняло от гольцов ослепительно-белые кучевые облака, похожие на льдины в речных прижимах, они плыли в голубизне, бросая веселые тени на землю. Ярко и прямо цвели жарки, ирисы, красодневы. Набухли и начали взрываться маковки саранок, прильнули к тропе кукушкины сапожки и примулы - густые и терпкие запахи щекочут ноздри, пьянят голову. Вторая половина июня, золотое время пантовой охоты.

Зверопромышленники знают, что сто дней растит свой драгоценный дар забайкальский изюбр. Сто дней - от "пеньков", прорезающих лобные выросты, до бархатных рогов, пронизанных кровеносными сосудами и нервами, ветвистых, на 10 и 12 концов! - ни дня покоя. Скрытность, чрезвычайная острота зрения и слуха, особые маршруты среди горной тайги - не повредить бы рога до полного созревания, до отвердения "золона", первого отростка.

Я покачиваюсь в седле, упиваюсь звоном цветущего лета, размышляю и прикидываю, что будет, если поездка к верховьям Тарбальджея на пантовку, так удачно начавшаяся, может прерваться весьма глупо: старый охотник Дмитрий Константинович Егоров не появляется, не догоняет нас на полпути, как обещал. А Михаил Путинцев проводит меня и вернется назад к табуну. Что делать одному, без оружия и напарника, в этих глухих дебрях?

Постепенно долина сузилась и пошли верховья, где Тарбальджей, переводимый с бурятского как Гнездо Лесного Орла, начинает ветвиться на обе стороны ручьистыми падями, падушками и распадками. Здесь, неподалеку от знаменитого Соколиного отстоя, в основании одной из развилок, кони повеселели, фыркнули, перемахнули березняк с пестрыми накрапами венериных башмачков, с роем зло гудящих слепней, и вынесли нас на зеленый пятачок луговины.

Просторное зимовье, крепкостенное, с продувной двускатной крышей, не притулялось, как обычно, к склону, а открыто распахивалось двумя окнами и дверьми на поляну с горкой сосновых чурок, тропинкой к речке, на синеющие вершины сопок, где одиноко и сурово сверкал гранитом Соколиный отстой.

Мы спешились, привязали лошадей, сняли вьюки. Путинцев распахнул двери, занес мои рюкзаки и сумки, достал из-за печки два котелка, пояснил:

- У Егорова всегда порядок.

Я вступил в зимовье; печка железная, довольно объемная, нары на двух-трех человек, отдельно - старый канцелярский диван без спинки, но с клеенкой, прибитой к стене как коврик. Запас дров, растопка, на подоконнике лампа со стеклом, качнул ее - внутри булькнуло, значит, есть керосин на вечер-другой. Вдоль стен устроены вешала, набиты гвозди, на них резиновые сапоги, одежда, старые валенки. Стол, продуктовая полка. Пачка чая, соль, спички. Обстоятельно живет Егоров, не временщик какой, а бывший штатный охотник, пусть и пенсионер сегодня, но хозяин по-прежнему стоящий. Да и нравы, видимо, здесь старинные: никто не позволит напакостить в зимовье, разграбить или сжечь, как стало случаться в матушке-тайге по всей современной Сибири. Горько об этом говорить, но какое-то одичание человека, друга и брата другому человеку, докатилось и до наших краев. Бичи из геологов, да бичи из лесорубов, да бичи из охотников - избичевалась многострадальная тайга.

Пока Путинцев ходил за водой, я затопил печку, пусть прогреется застойный воздух, обыгает земляной пол. Вскрыл консервы, нарезал хлеба, приготовил заварку. За чаем и разговорами прошло около часа.

- Ты не беспокойся, - пообещал Михаил, - если Егоров выкупил лицензию на добычу пантача, то приедет обязательно. Его хворь не берет, дом не удержит. Но на всякий случай я подбегу сюда дней через пять, проведаю. Мало ли чо, тайга...

Я проводил Путинцева с теплым чувством. Присел на порог зимовья. Затих цокот копыт и хруст дресвы на тропинке, и стало слышно, как шумит Тарбальджей, заливается соловей-варакушка, серебряная свирель нашей тайги. Великий шум зеленых верховий, тишина, одиночество. И - теплое чувство родного дома, не враждебного, а молчаливо-сочувственного дыхания земли, легкого ветра, высоких кучевых облаков над гранью Соколиного отстоя.

Может быть, небо, это голубое яйцо в гнезде космоса, эта земля с тропинкой к речке, с веснушкой рыжего листа на сломанной талине - все это было во мне, да, как блажь или непростительная тайна, спряталось, затаилось под коркой огрубевшей памяти? Сегодня, когда позади первоначальный возраст, когда потянуло резким холодком с седого перевала, я до слез думаю, пытаюсь понять и объяснить, если не удастся людям, то хотя бы себе, что это такое - чувство природы и родины, что это за горловая и пуповинная связь с прошлым и будущим, с этой землей, имеющей родовое имя и голос крови, и любовь русского человека к ее вечному покою и вечному движению? Высок ты, Соколиный отстой, широка и таинственна цветок-тайга...

Меня разбудила ночная птица. Ее резкие и тревожные крики заставили подняться с нар, открыть двери настежь. Теплый ветер с гористой стороны стягивал воздух в низину за речкой, где он нахолаживался и восставал от земли белесой пряжей. В ней загадочно шуршала и шелестела темнота, пузырились воздушные ямы, завихрялись сизые росяные дымы. Сердито крикнул гуран, ему откликнулся другой. Эхо качнулось в распадке, всполошило козодоя-полуношника, его сочный перещелк аукнулся с какой-то птахой, и снова зашелестела, зашептала, заколдовала ночная тишина.

Я натянул резиновые сапоги, медленно, стараясь не шуметь, переступил порог, потянулся к верхнему краю поляны. В росистой осоке, в отволглых стеблях остреца звук гасился, лишь крупные брызги крапали по лопухам да струилось дыхание. Десять шагов, двадцать, тридцать - я проверял себя на бесшумность хода. Ведь изюбр, по-эвенкийски "бугун", при сотворении мира имел четыре глаза, был самым зорким обитателем тайги. Этим и возгордился, стал заявлять, что его никто и никогда не скрадет. Бог, конечно, обиделся и в назидание другим гордецам неслышно подкрался из-за дерева и вырвал у зверя пару глаз, следы от которых остались в виде черных шрамов-щелей под глазницами. Оттого изюбр стал чуток и подозрителен, он слышит теперь порханье крыльев бабочки, звон комара, шорох муравьиных лапок в дупле. Только опытные зверовщики да эвенкийские шаманы в прошлом веке знали тайну подхода на звук муравья или мотылька. Они наструнивали свой слух в ночных молчаливых ритуалах.

Мне удалось добраться до самой кромки леса, где кричала птица. Ее слабый голубиный силуэт провиделся на суку старой березы. Может быть, птенец свалился в росистую траву, запутался в кустах и мать наставляла его или отпугивала хищников своим резким и тревожным криком. Простояв с полчаса, я вернулся к зимовью, присел на порог распахнутой двери.

Ярко мигали звезды. Дышала земля росистым дымом. С востока начинало отзаривать - коротки июньские ночи!

О чем же ты кричишь, ночная птица?

Предупреждаешь зверей: пришел человек и замыслил убийство? Распаляешь или подавляешь во мне охотничью страсть? Вещаешь небу о своем суеверном страхе перед слепой силой разрушения, которую несет вторжение человека в зеленый мир? Ведь даже косьба сена - гибель цветов и разнотравья - что-то меняет в природе.

А добыча пантов? А промысел соболя и песца, горностая и колонка? А сбор смолы и заготовка березового сока? Как это - "жить надо не для себя и не для других, а со всеми и для всех", как завещал философ Федоров.

Сами понимаете, что уснуть с такими мыслями непросто. Я долго устраивался и ворочался на просторных нарах. Наконец, густую и шелестящую темноту нарушила пеночка-зарничка, потом заиграл на своих колокольцах соловей-варакушка, прокуковала кукушка, и я провалился в мягкую дрему...

А утром приехал Дмитрий Константинович Егоров.

Мы поздоровались: я - пристально вглядываюсь в лицо, Егоров - без особого интереса, с тем ровным пониманием, когда любой человек видится как тропинка в лесу для лесного жителя. Среднего роста, крепкоплечий и плотный, обдутый легкой сединой в густых, вьющихся волосах, неярко синие глаза на твердом и спокойном лице. Практичный и по-своему раздумчивый, Дмитрий Константинович еще не скоро допустит свою жизнь к дожитию, он укрепился, как листвяг в долине Тарбальджея, - то выкидывая мощные ветви к солнечному югу, то скручиваясь по линии расщепа на ледяной север, дабы уберечься от ветровалов, бьющих особенно дуроломно по теплому и светлому в человеке. Теперь установилась, какова есть, куда гнуло ее и прямило, с чем срослась корнем и подкореньем, где нашла свое место настоящая сердцевина жизни.

- А изюбр сейчас стоит и думает: ничего себе зверопромышленники, консервных банок на целый месяц запасли, - кивнул Егоров на мои припасы, разложенные на продуктовой полке. - Ладно. Устраиваться будем.

Первым делом извлек из чехла винтовку, осмотрел ее. Достал топор в войлочном чехле, нож, боеприпасы. Теплый кожушок, поддевку, легкую куртку из кожи, шапку и кепку, дождевик - все разместил на вешалах и гвоздях вдоль стен.

"Дмитрий Константинович, прежде чем расспрашивать, надо самому объясниться, так вроде принято?" - напрямик высказался я. "Ну-ну", - кивнул он, видимо зная, что люди давно живут на земле и ничего нового в их словах и судьбах нет. Раз пришел человек к другому человеку, значит, сошлись тропинки, как сходятся по всей тайге.

Егоров выслушал меня, не особенно одобряя или порицая за распахивание личной судьбы перед ним. Разобрал рюкзаки, предложил на стол копченое сало, сметану, белый хлеб, разную домашнюю снедь. Помолчал, поглядел в светлое окошко.

- А я в геологии долго работал. Стаж сполна вытянул. Большую тайгу прошел. Потом уж в штатные охотники устроился. Поставил эту избушку. Базовую. Там, в вершине, еще есть одна, поменьше размером.

- Говорят, что вы - опытный промысловик, удачливый. Медведей немало добыли, соболей. Рысь каждый год сдаете. - Я повел наступление на его сдержанность.

Дмитрий Константинович неожиданно улыбнулся, повеселел:

- Рысь, говоришь? Всегда добываю. В прошлом году больше десятка сдал. Места здесь рысиные, самые кормовые для них. А медведи - что? Само собой разумеется...

Мы подкрепились добрым куском копчености, выпили котел чая и сели думать.

- Пантачи сейчас за Соколиным отстоем, там ветер-дуван с гольцов, мошку отгоняет. А к ночи они пойдут на солонцы, будут спускаться во-он по тем падушкам. Пантач хитрый, он сейчас думает: где Егоров сядет на караул, на каких солонцах. Может, матку с теленком для проверки пошлет, а сам будет стоять в кустах два часа, ветер ловить ноздрями. Чуткой зверь и быстрый, в прыжке до четырех метров пролетает.

Я взял котелки, намереваясь идти за водой.

- Только не кричи - помогите!!! - предупредил Егоров.

- Почему я должен кричать?

- Был в бригаде охотников молодой парень. Ну, старики его затуркали: Гришка, наколи дров, Гришка, догляди собак, Гришка, принеси воды. Он и не стерпел однажды. Пошел за водой, начерпал два ведра, да как загорлопанил, как завопил благим матом: "Помогите! Помогите!" Старики похватали винтовки, кто в чем был, один даже босиком, вылетели из зимовья, прибежали к речке, а он показывает на ведра: "Вы просили воды? Вот она в ведрах, берите!"

У меня отлегло от сердца: сверкнул словцом Егоров, значит, принял в напарники, не отгородился молчаливым опытом. А это очень трудоемкое дело - совместная дума на охоте. Разве можно знать или предполагать, как поступит напарник, доверяющий только себе? Наша душа - редкая гостья в другой душе, и, все чаще скорбя и печалясь о гибнущей природе, мы почти не замечаем гибели живой души. Не понимаем в своем вертикальном тоннеле - вверху звезды, внизу могильный холод, - что рядом такой же одиночный тоннель. А чтобы нам тронуть стенку со стороны сердца да пойти в гости к другой душе, а?

Вечером мы собираемся на солонцы. Я на ближний, Егоров на дальний, где у изюбров генеральный ход. О том, дальнем солонце, он умалчивал вообще - в какой падушке, под каким углом к Соколиному отстою, что за тропа ведет в те края?

Я в последний раз выкуриваю сигарету, омываю лицо и руки, охлестываю одежду и сапоги свежим травяным веником - пусть улетучатся запахи.

Дмитрий Константинович провожает меня. Вначале луговой тропинкой, потом по стволу упавшей с берега на берег лиственницы, под которой шумит светодонный Тарбальджей. Семьдесят-восемьдесят метров кустарниками, и вот посреди лужайки, как черный агат в оправе маков и жарков, открылась яма-выгрызина. На ее кромке две лиственницы с зарубками-ступенями, с прибитыми на гвозди перекладинками, с дощатым настилом на высоте четырех-пяти метров. Сидьба давняя, обжитая охотниками, от нее веет эвенкийской скрадкой или забытой древлянской ловитвой. С нее видна громадная тень Соколиного отстоя.

- Будешь спускаться в темноте - не грохнись, а то медведь скараулит и подберет, - серьезно шепчет мне Егоров, торкает в плечо и растворяется в кустах.

Я закидываю на нижний сруб брезентовый плащ, ухватываюсь, подбираю ноги, поднимаюсь на первый ярус ветвей. Потом на второй, третий, и вот Он, мой дощатый Приют в развилке крупных вершин. Сворачивая дождевик наподобие подушки, устраиваюсь на нем, нахожу удобную опору для ног. Двигаю плечами и локтями - не шерохнет ли одежда, не заденет ли какую ветку. Кажется, все в порядке.

Тишина установилась томливая, не проверенная на звук и оттого неестественная. Но вот свистнула мухоловка, качнулась метелка вейника за солонцом, зашуршали черные муравьи под шелухой осохших коринок. Обдуло Правый бок тонкой прохладой, ноздри поймали это движение воздуха со стороны Тарбальджея, запах мокрой ольхи и осоки, запрелой сосновой валежины, мшистых кочек на болотце.

Порх-порх - на солонец с западинкой дождевой воды приземлилась светло-серая с пепельной голубизной птица. Оправила перья, повела вокруг нервно-дрогающей головой. Перепорхнула к воде, наклонилась, стала пить. Светло-голубой промельк - и вторая птица опустилась рядом. Витютень, лесной голубь, догадался я. Птица беспокойная, глазастая, причем всегда чувствует высь над собой. В этой выси, кроме меня, ястребы и соколы, совы и неясыти, хищники недремлющие... Черт принес этих витютней, не могли, что ли, напиться в другом месте? Ведь они обязательно засекут меня, вспорхнут резко, дадут насторожку косулям и изюбру. К моему удивлению, витютни принялись... клевать солонцы. Жаль, не взял с собой бинокль, мог бы узнать - живой корм подбирают на грязи или саму грязь клюют?

Минут через десять витютни вспорхнули и улетели. Я замер: кто-то двигался на солонец прямо подо мной, по тропинке, проходящей через корни лиственницы. Шлеп-шлеп - на грязь выкатился серый ушастый колобок. Заяц! Уши черные, задние лапы и "зеркало" белые, усы седые. Как и птицы, он вначале напился дождевой воды, потом стал вгрызаться в свежий бок солонца. Я царапнул ногтем по стволу - косой встал столбиком, наструнил уши, задергал усами. Но опасности не было, он успокоился и с прежним рвением, с воровской торопливостью продолжал насыщаться карбонатно-сульфатной грязью. Закончил трапезу, перемахнул солонец, уселся на задние лапы и принялся чистить зубы.

Заглядевшись на зайца, я не узрел выхода на поляну самца косули, золотистого гурана. Неведомо как, лишь боковое зрение уловило наплывающее желто-красное пятно, похожее на цветок мака или жарка на зеленеющей луговине. Золотое, заходящее солнце брызгало из-под заката рыжими накрапами, ярко цвело таежное многотравье, чистый дух смолы и березового сырца стелился над землей. В этой лесной красоте гуран не шел, а плыл по вечернему воздуху, гордо вскинув точеную голову с трехконцовыми рожками! Бедное мое сердце, оно не застучало, а затарахтело, как тракторный пускач, я даже оглох на какое-то время. Не дойдя до солонца метра четыре, гуран остановился, выдохнул воздух, взбрыкнул, отлетел в сторону, замер. Обозрел поляну, начал приближаться к грязи и снова резким скачком отпрянул к лесу. Такие броски перед моими глазами повторялись раза три. Наконец его занесло за куст ольхи на кромке поляны.

- Гха-гхау! - крикнул гуран, помолчал, потоптался, прокричал еще раз, углубился в чащобу. Так, с гхаканьем поднялся на половину противоположного склона и забазлал там в полную силу. Азартный и веселый гул покатился к Соколиному отстою. Что же могло насторожить или испугать козла? Шороха с моей стороны не было, ведь заяц, куда уж пуглив, вел себя спокойно. Значит, что-то другое. Уж не изюбр ли?

Постепенно начинало темнеть. Воздух на заре остекленел, захрусталился, послышался отдаленный звон переката. Гукнула сова в каменистых россыпях. Ударил в серебряные тарелочки козодой, отыграла зорю кукушка. Тучу комаров отнесло холодящим продухом с Тарбальджея. В наступающей ночи лишь два живых существа, не считая меня, оставались на сидьбе: большой черный муравей, как подпивший мужик, бродяжничал по стволу, скребся в какие-то щели и трещины, но они были заняты его собратьями, чернявый обиженно поднимал передние лапы, Крутил головой и полз дальше. Вторым был комар, пытавшийся впиться мне в губу, но я отдувал его на метр, комар возмущенно звенел крыльями и продолжал атаку.

Хрясь-тресь-плюх-плюх! - неожиданно донеслось с кромки леса, подступающего к солонцам с вершины Тарбальджея. Я навострил ухо, чтобы первым, по выражению брата Ивана, "узорить" зверя. По мощности и характеру шума это мог бы быть сам пантач.

От волнения жар бросился в голову, во рту пересохло, туманно и горячо стало в глазах. Через некоторое время послышалось хрупанье травы или молодых побегов ивы; зверь, видимо, кормился на прогале между руслом речки и островком густого подлеска. Вот скрежетнул галечник под копытом, цокнула кость о мелкие камешки; пыхтенье какое-то, почесывание большого тела о кору лиственницы.

Проклятущий комар так-таки впился мне в верхнюю губу, отыскал там какой-то больнющий нерв. Слезы потекли из глаз, их капли брызгали со щеки на полу куртки. Рукой не смахнуть, не пфукнуть выдохом, не пошевелить губами - оцепенение полное.

В полутьме, на фоне чуть блестящего росой подлеска, обозначилось серое пятно, бесшумное, как привидение, то похожее на куст ольхи, то на продолговатую низовую тень. Какой-то легкий звук, похожий на хриплое рюханье или мык телка, и - тишина. До двух часов ночи, до черно-головешной темноты я сидел как проклятый. Солонцы окатило легким дождем, потом просквозило ледяным хиузом с гольцов. У меня затекла спина, одеревенели руки, крупная дрожь прокатывалась по плечам. Однако, хватит.

Я сбросил вниз дождевик, кое-как разогнул руки-ноги, спустился на землю. И - вовремя: ветер усилился, загудела тайга, заштормила непогода, плеск воды в Тарбальджее стал угрожающим. Еле-еле нащупывая ногой тропинку, я побрел почти наугад к лиственнице, по которой мы переходили с Егоровым на этот берег. Десять шагов, двадцать - что это? В кромешной темноте под ногами замерцал крохотный фонарик. Светлячок! Я наклонился, встал на колени, снял с травинки живую зеленовато голубоватую искру.

Слаб и велик ты, человек! Только что дрожал не хуже того зайца, а тут вдруг согрелся, повеселел.

Со светлячком на ладошке я неожиданно точно вышел на перекидной "мостик", сел верхом на ствол и быстро-быстро перебрался через ревущий Тарбальджей. Дойти до зимовья, засветить лампу, затопить печь - это уже не составляло труда. Вскоре заявился и Дмитрий Константинович, молча поставил к изголовью винтовку, разделся, подытожил:

- Погода морошная. Ничего не видно. Матка с изюбренком ходила, а пантач где-то плюхался за кустами. Но... ладно, на первый день, как на закуску, и этого хватит.

Утро вызарилось сверкающим, росистым, светло-переливчатым. Солнце, как пчела в бороде пасечника, запуталось в белом березняке, и золотая пыльца летела по сопкам. В такие редкостные часы вспоминаются былые зори-перезорницы. Соберешься, бывало, за земляникой, осторожно минуешь зябкий перелесок, и некуда больше прятаться от росы - неоглядная ширь пшеничного поля сливается с горизонтом. Только ступишь - мокрый до колен, шагнешь - в росе до пояса! А кто один ходит за земляникой в семнадцать лет? Кому не плескали в лицо девичьи ладони, до краев наполненные росой и цветочной пыльцой?

У этих цветов был неслыханный запах, они на губах оставляли следы.

Я отогнал воспоминания, умылся росой с остреца, принялся колоть дрова. Вскипятил воду на костерке, заварил чай. В это время проснулся и Дмитрий Константинович. Мы уселись за столик, разговорились.

- Убежал, говоришь, гуран? - переспросил Егоров.

- Убежал. И непонятно, почему, - вздохнул я.

- У них такая повадка - бросаться от солонца. Солонец - опасное место для копытных зверей. Здесь их караулят хищники. Вот гуран и думает, дай-ка брошусь в сторону, проверю место.

- А вы что-нибудь слышали о ярмарке пантов в прошлом веке? - спросил я, предвкушая удовольствие от пересказа старой книги.

- Ну-ну? - Егоров прицельно повел глазами.

"Есть в Южной Монголии, в западной части Туймотского аймака, у южной подошвы хребта Иньшань, к северу от изгиба желтой речки Гоанго, город Гуйхда-Чень, где ежегодно с пятнадцатого числа XI луны открывается ярмарка пантов "лу-жунь", или "лу-цзецзе", - прочитал я выписку из своего блокнота.

- Еще что знаешь? - спросил Егоров.

Я полистал блокнот, продолжил чтение: "Западные панты везут через Кяхту. Доставляют их караванами из Туркестана, из Нинь-ся, из Маньчжурии - из Калгана, Долой-Норо, северные - из Ури, Улясутая, Кобдо. Особенно ценятся панты с лобовой костью, красивой формы, с темно-пепельно-бархатной шерстью, так называемые "ти-шоу"...

А день начинал разогреваться. Обдуло росу с леса и подлеска, только в тени больших лиственниц еще серебрились водяные шарики. Мы закончили чаепитие, собрались в тайгу. Дмитрий Константинович, как обещал, повел меня на зимовье лесорубов, чтобы показать, какой разбой может учинить медведь по весне. Заодно уклонить меня от похода на Соколиный отстой.

Мы поднялись вверх по Тарбальджею, свернули в правый, довольно широкий распадок и по светлым прогалам вышли на большую поляну. Да, избушка, в которой жили зимой лесорубы, представляла печальное зрелище. Одна рама выдрана вместе с косяком, распахнуты и осажены двери, разметаны по всей поляне доски, банки из-под мазута, тряпки, рулоны толя, консервные жестянки, обрывки сапог и валенок, гнилые шкуры косули, сплющенная лампа, изогнутые трубы и запутанные мотки проволоки. К безобразию лесорубов Михаила Потапыч добавил свое озлобление: следы мощных когтей отпечатались на земле, оставили полосы на косяках, рамах и бревнах, на столике и двери.

- Ну, как? - спросил Егоров.

- Впечатляет, - согласился я. - И все-таки я пойду, погляжу на Соколиный. Только объясните подробней.

- А тут нечего объяснять. Вали прямо по распадку, пока не упрешься в россыпь. Обойдешь ее сбоку, там тропа будет на отстой, посмотришь следы. Вообще, вид оттуда интересный.

- Ладно, вернусь часам к трем-четырем, - пообещал я и двинул к верху поляны по тракторному волоку.

Открылась обширная вырубка горельника. Посвистывая, я пересек ее, отыскал мало-мальский прогал и полез в него. Постепенно прогал сузился, втянул меня в русло каменистого ручья, чертовым хвостом накрученного и ведьмами запутанного в ямах и ямищах, зарослях таволги и ольхи, буреломных лиственницах, корчах пней.

Я взял левее, кое-как пробился в толстоствольный осинник. Лишь успел перевести дух - ого! - взгляд упал на осину с белыми шрамами. Однако, паря! От уровня глаз донизу кора и размочаленная древесина свисали скрюченными лентами, шелестели, предупреждали - здесь живет Хозяин. Пригляделся - задранные деревья тянулись по всему склону.

Я присел на корягу, под ней что-то фукнуло, взлетело, обдало лицо парной волной. Сова, чтоб ты пропала! Я закурил. Раскинул мозгами: идти-то все равно надо. Егоров не случайно упомянул про тропу, сделал "засечку", чтоб проверить - был ли я с той стороны Соколиного? Ну, что же, надо доказать свой норов! Докурил сигарету, прокашлялся, пошел. Но, как ни крутил по осиннику, опять втянулся в русло ручья. Здесь вода уже не журчала потоком, она скралась под крупные решняки и была видна только в глубоких ямах. К этим ямам подходили широкие, растоптанные до грязи, зверовые тропы. По ним на водопой опускались тяжелые рогачи, свиньи, косули, медведицы с пестунами и малышами.

Далее, в глухом ущелье, прокаленном солнцем и пропитанном донной влагой, начинался "гигантизм растений": обычная таволга вздымалась до двух метров. Лопухи, что капустные листья осенью, полностью скрывали почву. Какие-то диковинные цветы таращили свои жирные зевы, хрустели и трещали от избытка роста стебли орляка-папоротника. Теперь не ровный подъем, а поперечные валы или баррикады из зеленого будылья лежали передо мной. Густо потянулись пятна и цмятины звериных лежек с кучами прошлогодней бушун-травы - самые кабаньи, отбойные логовища!

Потный, зажаленный гнусом, нервно-издерганный и злой, я, как секач, буровился наверх, прыгал через ямы, взлетал на коряги и пни, осматривался, пролазил под ветвями и стволами упавших деревьев - уфф!

Сверху открылся язык серой каменной осыпи. Я добрался до ее края, поймал глоток легкого ветра, окатил лицо, шею, плечи из ледяного ручья, бьющего здесь из-под гранитных обломков.

Соколиный отстой остроконечной башней нависал над распадком. Снизу казалось, что кучевые облака вьются вокруг его вершины, ниспадают по склонам, как два белых крыла. Косые лавины света ударялись вниз, отражались и взмахивали в небо кипящей солнечной плазмой. Синие переливы неба и снежно-белые крылья облаков создавали фантастическую картину: Соколиный вот-вот поднимется над миром и уйдет в космическое пространство. Я оказался в затруднительном положении - подниматься по каменной осыпи - значит опасаться схода косой лавины. Обходить утес по боковому распадку - это опять нырнуть в глухие, запаренные до гнили дебри, из которых трудно выбираться.

Решил подниматься по осыпи. Вначале мелкий щебень, потом обломки крупнее, потом целые камни зашумели и загрохотали вниз. Рывками - от островка зелени до какой-нибудь крепкой глыбы, от ствола кривой абрикосины до мощного, закипевшего смолой лиственничного пня, от замирания на месте до стремительных прыжков - я поднялся по осыпи до самого подножья Соколиного. И только тут почувствовал, как горят подошвы сапог, растертые пластинами и ребрами щебнистой осыпи.

Огибая отстой под нависшими глыбами, я вскоре вышел на звериную тропу, поднялся на ребро отрога. С тыла Соколиный представлял как бы хребет гигантского ящера-стегозавра, на котором Соколиный - лишь один, самый крайний над пропастью гребень-останец. Обветренный великан не был однородной скалой: виднелись трещины ямы, выросты и провалы, отдельно торчащие шипы и кинжальные торчки. На одном из них сидел молодой соколок и внимательно наблюдал за моими движениями. Потом снялся, выписал резкий круг и со свистом ушел на самую вершину.

На загривке отстоя гнездились узловатые лиственницы, березки, кусты багульника. Они охватывали Соколиный с севера, где под угрюмой ледяной тенью только недавно распустились листья и первые цветы. Суровый ветер набрасывал облака на макушку отстоя, зябко и одиноко шумела в седловине береза. Я подошел к ней - берестяной бок был заполирован, как черенок лопаты, до желтого блеска. Изюбры при линьке терлись о дерево, оставляя на тропе целые кудели спутанной шерсти. Видимо, об этой примете на тропе знал Егоров...

Насколько можно, я поднялся по лезвию гребня к вершине. Радость и восхищение распирали грудь: цветок-тайга океанскими штормами накатывалась на далекий горизонт. Хребет за хребтом выгибались в синее забайкальское небо. Дымились и сверкали речки, буйным цветеньем, дождями и росой, солнечной пыльцой и ядреной силой жизни веяла родная земля. С чем ты сравнимо, мое Забайкалье! Какое могущество и красоту, здоровье и вольную волю даровало нам вечное небо и в общее, и в личное наследство. Все это - отечественная гордость сибиряка, его кровная сродненность с землей и пространством, именуемым со времен землепроходцев новой родиной.

После полудня я вернулся на зимовье. Рассказал Егорову о тропе под загривком Соколиного, о двух медведях, виденных с отстоя на противоположном склоне и похожих сверху на пару мохнатых овец, о пантаче, пропахавшем подгольцовую зону на моих глазах. Отчет получился подробным и обстоятельным. Дмитрий Константинович был доволен, он явно одобрял личные наблюдения и личный опыт скитаний по его владениям. Теперь мы могли говорить об изюбрином промысле, не переходя на побасенки. Не охотник вряд ли поймет эту тонкость.

- След матки более узкий? - спросил я.

- Точно. Изюбрихи, как стиляги, у них копыта зауженные, - подтвердил Егоров. - А изюбрята рождаются пятнистыми. Пятна небольшие, белые, как цветки белого багульника. По спине идет темноватый, как бы коричневый "ремень". И чехлы на копытах белые. В три месяца на лбу начинаются такие вьюшки, завихрения шерсти - тут в полгода и начнут прокалываться "пеньки" будущих рогов.

- А сколько весят самые крупные, сырые панты?

- Вес? - Егоров задумался. - Однако, в сыром виде до десяти-одиннадцати килограммов. Такая борона бывает...

Постепенно я вник в разные особенности пантового промысла. Во-первых, добыча пантов - старинное и весьма престижное занятие забайкальских зверопромышленников. В прошлом веке, например, только торговые фирмы Басова и Коковина продавали в Китай до тысячи пар пантов - это несколько тонн дорогого лекарственного сырья. Каждый забайкальский охотник считает только себя настоящим пантовщиком, и я здесь вступаю на опасный путь, все равно освистят, что бы ни написал. Будь сам Лев Толстой, все равно ничего не докажешь, прочитают, скажут: и не так, и не с того края. У меня, мол, было так-то и так-то. А другой послушает и запоперечит: и совсем не так, а вот эдак. Третий же крякнет, махнет рукой: и не так-сяк, и не эдак, а вот таким макаром!

Что же было характерно для пантового промысла того времени - хищничество или нормальное регулирование поголовья? Конечно, торговые дома и фирмы стремились к наращиванию торгового оборота. Но панты добывает не фирма, а охотник. Над ним же были очень высокие авторитеты - закон тайги и традиции, бог и здравое чувство положенного и запретного. Не такие уже темные изверги и бандиты были забайкальские крестьяне и промышленники, какими их позже изобразили кабинетные историки нового времени.

Естественно, изобилие зверей (под каждой сосной по изюбру) по сравнению с отписками первых землепроходцев падало, и в 1843 году Аким Андреевич Нескромный из села Танга первым в Забайкалье устроил сто пятьдесят ловчих ям, отловил двадцать три зверя и стал содержать их в неволе. На заимке по реке Ингоде был огорожен загон с клином луга, лесом и кустарником, с болотцем и проточной речушкой. Саму ограду сделали из лиственничных жердей, вогнанных в пазы столбов, высотой до четырех аршин. На случай непогоды - два небольших навеса. На зиму Аким Андреевич заготовил сено из расчета десяти-пятнадцати копен на зверя. Оборотистый мужик был, ведь одного сена требовалось, как на добрый гурт скота. А еще овес, мякина, колоба из глины с солью, грибы, березовые веники. Зимой - трехкратный водопой с подсоленой водой.

Соколиный отстойСейчас трудно представить, как он управлялся с подобным хозяйством.

Помогали ли братья да дети, нанимал ли работников? Но, видимо, успешно: "пантовая лихорадка" прокатилась по долинам забайкальских рек - примерно триста хозяев содержали до тысячи изюбров.

Я не нашел убедительного ответа на вопрос: почему сейчас в Читинской области нет пантовой фермы? Одни говорят, что это дело трудоемкое и невыгодное, другие - что упал спрос на панты за границей, третьи - что рынок насытили алтайские мараловоды.

По отчетам охотуправления, сейчас в нашей тайге гуляет примерно двадцать тысяч изюбров. При соотношении маток и быков 1:2,5 - это, значит, около шести тысяч пантачей. На добычу рогов в год выдается всего лишь тридцать лицензий (0,5 %) от поголовья. В последнее время резко ухудшилось качество забайкальских пантов. Из-за плохой консервации, невнимания, небрежности и просто безответственности заготовителей заграничные фирмы отказываются покупать этот драгоценный дар природы. Спасибо хабаровским фармацевтам, а то бы вообще некуда было сдавать сырье и заготовка пантов в Читинской области могла прекратиться. А черный рынок, как вы знаете, функционирует...

Почти неделю я жил с Егоровым в долине Тарбальджея. Вволю наслушался птиц, насмотрелся на косуль, изюбров, кабанов, напился чистой горной воды из-под Соколиного отстоя. Сам процесс добычи зверя вряд ли интересен для читателей. Недаром же писал великий испанский Поэт Федерико Гарсиа Лорка: "Об остальном как мужчине мне говорить не пристало". Остальное - это выстрел, падение зверя, вырубка рогов, консервация. Сообщу то, что дорогие рога надо варить в чане с кипящим настоем чая, соли и золы.

Рецепт знает Егоров, как, впрочем, и многие забайкальские зверопромышленники.

А пантокрин - древнейшее лекарство от ста болезней. И научная, и народная медицина рекомендует его как тонизирующее при переутомлении, при неврозах и подагре, глухоте, ишиасе и астме.

Велика мощь и сила забайкальской земли. Могучий зверь, царь таежных хребтов и долин, вызывает невольное восхищение, пробуждает удаль и азарт к жизни у любого человека. Могу свидетельствовать: я вернулся с пантовой охоты помолодевшим лет на пятнадцать и, не говоря ничего плохого про Алана Чумака, который как раз что-то шаманил по телевизору, готов утверждать: только пантовая охота может вылечить от всех болезней. Только в тайге и природе есть божественный источник здоровья, красоты, неувядаемой молодости! Так-то, мужики!

М. Вишняков

"Охота и охотничье хозяйство № 2 - 1990 г."


главная новости база охотнику оружие газета "РОГ" фото каталог собаководство рыбалка


k®k 2002-2012 Рейтинг@Mail.ru Rambler's Top100