Калининградский охотничий клуб


Как убивают...


У Семена вся жизнь делилась на две: первая - деревенская, вторая - городская. Первая - это детство в Радлове, давным-давно, когда звали его Сенькой. Вторая - это сейчас и вообще всегда. На работе зовут его Семен Ивановичем, особенно уважительно обращаясь, когда он у себя в отделе подписывает некоторые бумаги как зам. зав.

Он всегда стремился ко второй. Начиналась она на станции Катуар, куда бегал пацаном из Радлово в семилетку и откуда шла электричка в Город. В Городе бывал он с матерью на рынке, а потом и без матери. Много лет стремился туда перебраться. Кончил техникум, потом вуз (вечерником), женился, получил от жениной работы квартирку в городе и купил вполне городскую обстановку. Городским стал как-то сразу, незаметно, и Радлово свое на всхолмии полей, речушку, скирды, русскую печь не то чтобы забыл, но почти и не вспоминал, особенно, после того, как умерла мать. Тогда побывал он в деревне последний раз.

Как убиваютА сейчас едет туда, можно сказать, случайно и все усмехается про себя на эту чудную оказию, глядя в окно на бегущие столбы, дачки, лужки, еловые посадки. Еще лишь чуть показалась ранняя прозелень на откосах, еще везде в кустах вода, и свет в облаках весенний, парной, и солнце не слепит за дымкой, но иногда возьмет и глянет - и блики загуляют по всему вагону, по женским прическам, по вощеным планкам. Хорошо - апрель!

Он сидит, расставив ноги в новых резиновых сапогах, сдвинув со лба фетровую шляпу. В плечо толкается твердый ружейный футляр, покачивающийся на крюке. Охотник! И Семен усмехается, вспоминая, как все получилось.

Старик Сапрыкин втравил его в это дело. Не Сапрыкин - не вспомнил бы про охоту: со школы ружья не держал. Сапрыкина он уважал и за возраст, и за нечто въевшееся в его поры сугубо городское, заводское, наследственное. Механик из производственных мастерских, он был кем-то в правлении райохотобщества и вообще "собаку съел на этом деле". Ружье вместе покупали и обмывали, билет Сапрыкин сам оформил и принес. Жена фыркала презрительно, на работе шутили: "Семен Иванович, когда на лосятину пригласишь?"

Так как же все получилось? От одного слова. Выскочило оно случайно, в столовке: разговорились - каким номером косачей на току бить? Сапрыкин сказал:

- Третьим.

А Семен вспомнил, что батя их сечкой бил, но сказал:

- Нет, вторым.

И заспорили самолюбиво - а сослуживцы слушали.

- Вы-то сами охотились? - усомнился вежливо Сапрыкин. И тут выскочило, черт дернул:

- Я-то?! С детства!

Слово не воробей. Сапрыкин пригласил на вальдшнепиную тягу, путевку "без обслуживания" принес в отдел. Путевке эта - прямо в детство: ведь ехать до Катуар и идти мимо их деревни. Но об этом Семен не обмолвился никому, даже жене.

Договорились встретиться на вокзале в четыре, но Сапрыкин не приехал почему-то. И вот Семен едет один неведомо зачем в свое детство с новым ружьем и в новых сапогах и никак не может оторваться от окна. Глаза у него то недоверчивые, то изумленные, а пассажиры его разглядывают: чего это он все усмехается? Усмехается он уже машинально: уж очень много и знакомого, и незнакомого за окном электрички, и все будто забыто было начисто, а сейчас выскакивает, словно из старого фильма, который крутили когда-то сотни раз. Сколько раз он тут поездил и с билетом, и без билета, и с ребятами, и с девчонками, и один! И сейчас вот едет зачем-то. На вальдшнепов он никогда не охотился, хотя не раз видел их по опушкам в сумерки. За дичь их деревенские не считали: "патрон дороже такого долгоносика".

Он постоял на платформе, пока все не разошлись. Отстучала, отшумела, заглохла в лесах ушедшая электричка, и стало слышно сырую тишину. Платформа была новая, не дощатая, а бетонная. Но ельник, грязная тракторная колея через пустое еще поле - как прежде. По колее ходили сизо-черные толстоклювые грачи. Все было знакомо, даже тропа через речушку Россошь, сейчас текучую, глинистую, полную до краев. Течением качало голые ивняки, кружило дресву, мусор, на изгибе прибивало к берегу половодный хлам.

На пригорке уже обвялило, но в низинах чавкало под ногами. Тропа с отпечатками резиновых сапог - больших и маленьких - взошла через клади на тот берег, уклонилась в темноту - в болотистый ельник с кое-где снежным платочком в ямах - и из холода вышла опять на тепло, на поле к облачному сиянию. Под облаками на плавном бугре с озимой прозеленью серели, как опята, деревенские, под дранкой, крыши, а среди них выделялись две железные, суриковые, и кирпичная церква с ажурным куполом-скелетиком.

Свет шел оттуда, от деревни, и неслышный земляной ветерок веял тоже оттуда, и от этого у Семена защемило в глазах и осеклось нечаянно что-то внутри, чего он в себе не ведал. Деревенька эта звалась испокон веков Радлово, и крышу свою он сразу узнал и даже заплату из толя у трубы. От этой-то заплаты и защемило. Но делать ему там было нечего: дом этот давно был продан, да и к месту тяги - в ольшаники между Радловым и Демьяниным - идти надо было мимо, срезая полями, а потом через рощу, где пастухи всегда на полдни выгоняли скот и костры жгли. Тот клин березовый звался почему-то "Сонькин клин". Старики, верно, знали, почему, но теперь этих стариков давно нет.

От клина, от кострища под старыми березами на опушке, был виден только церковный просвечивающий куполок, а крыши закрыло горбом поля. Семен еще раз оглянулся и зашагал ходче; он все щурился, словно в себе самом что-то разглядывал, изредка поплевывал под ноги, толстощекое лицо его было теперь сердито и задумчиво. Он шел, не глядя, куда идет: ноги сами его вели; они-то эти места до каждого ложка обежали когда-то. Они вели сейчас Семена по просеке еловой, вдоль телефонных столбов, и вывели на опушку. Серо-зеленые, дымчатые ольшаники, заполненные птичьим щебетом, писком и порханием, открылись внизу, в пойме Россоши. Шурша прелой листвой, Семен стал туда спускаться. С мглистого запада не ярко, но тепло светило солнце. Было шесть часов вечера, до тяги еще часа два. Он спустился к речке, сел на пень, снял шляпу и отер лоб. Словно браги выпил: чуть гудело в голове, горьковатый свежий дух затоплял грудь. От птичьего гомона и шуршанья воды через корягу все мысли исчезли, не хотелось ни курить, ни двигаться - он забыл про время, про охоту, про себя самого.

Вечерело незаметно, исподволь, мягко: все меньше становилось черного света, за нежной решеткой осинника все гуще темнели елки. Внезапно прорвалось солнце, и в елках вверху засверкали гроздья спелых шишек, а в уши прорвался слитный хор птиц и лягушек, который перед закатом достиг своего шумного апогея. В этом хоре можно было разобрать только дальний отсчет кукушки да свист близкого дрозда. Серый дрозд, весь розовый от заката, высвистывал-щебетал с крестовины самой высокой елки, а другой отвечал ему с соседней.

Семен сидел и улыбался расслабленно, разглядывал лужок, еще в серой летошной траве и сухих бурых листьях. Лужок пойменный прогрелся за день, и в прожухлых осочках, раздвигая перегной, кое-где проклюнулись фиолетовые наконечники, а у высохшей колоды пестро и часто желтели цветки мать-и-мачехи. Он вдруг вздрогнул, вздернул голову: что-то мелькнуло, прошелестело свистяще за ольхами, и взгляд поймал в прогале стремительные силуэты. Неужто чирки? Семен встал - примолкли дрозды, сделал шаг - замолк лягушачий хор, но стоило отойти на пять шагов, и опять все защелкало, засвистело, зашевелилось.

- Ишь, радуются! - сказал он. - Весна!

Он перевел ружье под руку и лениво пошел вокруг поляны, обходя кусты речной ивы. Семен шагал, щурился, принюхивался, лицо его сонно подобрело.

Он узнал это место: здесь в бочажке за тем лужком он убил свою первую утку. Первую и последнюю. До речки полз на брюхе, вон до той яблони-дички. Сейчас она засохла, почернела, но еще стоит. Ружье он тогда взял украдкой, батину тулку, что было строго не велено, и повесил его утайкой обратно в чулане. Но забыл вычистить, и поэтому все раскрылось, и была знаменитая порка, после которой о ружьях он и думать не хотел. Правда, порка как-то забылась, а вот вкус утки с лапшой он запомнил. Ели ее в воскресенье, но ему батя не велел давать, правда мать потом втихую налила миску и дала.

Он так задумался, что от хлопанья чьих-то крыльев испугался: две крупные птицы снялись с яблони, и руки сами вскинули ружье. Грянул бесприцельный выстрел, и - вот чудеса! - одна птица точно споткнулась, сломалась в лёте, пала за куст. Семен в азарте бросился к ней бегом.

Птица, опираясь на перебитые крылья, старалась приподняться с земли. Она темно и прямо смотрела на подходящего великана и, когда Семен нагнулся, раскрыла крючковатый заточенный клюв, засипела, выталкивая короткий язык.

- Хищник! - сказал удивленно Семен и остановился, не зная, что делать дальше. А птица бесстрастно и неподвижно ждала его. Она не могла ни лететь, ни бежать: дробью перебило и крылья, и ноги. Она и не пыталась: чуть завалившись на спину, исподлобья смотрела она с угрюмым вызовом в глаза человеку. На светлой с рябинкой груди вздрагивала от частоты дыхания маленькая рубиновая капля.

- Что ж это?! - с досадой сказал Семен и, прижмурясь, скривившись, опустил сверху приклад.

Он осторожно приподнял отяжелевшее тело за кончик острого стройного крыла, теперь взгляд птицы затянуло мертвой пленкой, но Семен все равно видел его, неподвижный, выжидающий.

- Коршун - не коршун, - бормотал он растерянно, - кто его знает, хищник какой-то...

Он зачем-то понес птицу к сухой яблоне, с которой она слетела в паре с другой такой же. "Жена-то вернется, а тебя нету", - хотел он сказать насмешливо-сожалеюще, но шутки не получилось.

- А когти-то! - сказал он с уважением.

Посмотрел вправо, влево, встал на колени и начал рыть ямку перочинным ножом. Земля под яблоней была влажная, но рылась легко. Он выгребал ее ладонями.

Когда он выпрямился, отряхнул колени, птицы не стало. Семен накинул на могилку гнилой пень и пошел прочь. "Еще увидит кто", - подумал он, оглянулся и покраснел. Он не понимал, зачем он зарыл эту птицу.

Уже заметно смеркалось, весь запад дымчато догорал розоватым светом, и кончики веток в этом свете просматривались каждой развилочкой, каждой набухшей почкой. Еще вокруг лица держалось влажное тепло, но к ногам подступал холодок низинных испарений, и в речной сырости сильнее запахло медом распустившейся ивы. В тени чуть золотились ее пухляки, а кругом торчали голые прутья. На лиловатом востоке проступили первые бледные звезды, еще досвистывали последние дрозды, дрожал лягушачий хор, но предночная тишина уже ощутимо подступала из теневых низин, из оврагов.

Семен стоял и докуривал, обжигая пальцы, когда первое приближающееся хорканье вернуло его к охоте. Все ближе хорканье с частым цвиканьем в паузах. И вот уже мягко машущий крыльями силуэт потянул над голым редколесьем, на свету заката стал резким, розовато-ржавым; удаляясь и уменьшаясь, словно замер на месте. Семен выстрелил дуплетом, подождал, понял, что промазал, и зло выбросил гильзы, сильно щелкнув замком. Стрелял еще дважды, последний раз уже почти в темноте, и опять не попал.

Он шел на станцию другой дорогой, срезая подальше от своей деревни, перелезая ручьи, на ощупь продираясь там, где не было раньше кустов, и удивлялся новым асфальтовым дорогам, которые пересекал напрямую, потому что не знал, куда и откуда они ведут.

В сырой черноте издалека были видны неоновые светильники станции. Платформа была пуста. Он долго ждал последнюю электричку, сильно хотелось курить, но сигареты кончились, познабливало, поддувало в потную спину. Иногда шепотом он ругал Сапрыкина, иногда замирал, привалясь к перилам ограждения, - и тогда апрельская ночь начинала надвигаться, затоплять, вливаться в него шепотом, чмоканьями, шелестами, огромная и живая, как темный океан, которому он, Семен, не нужен и не знаком. Было боязно, непонятно, и хотелось в город.

Только эти светильники были здесь от города, но за прозрачным светом стояла черная живая стена ночи. Из ночи смотрели на него упорно и гордо немигающие круглые глаза. В них было презрение к смерти и к нему, Семену.

Пустая сверкающая электричка качала, мчала, гудела; шипели-смыкались двери-автоматы, рывком бросало тело вперед, и опять неслись за зеркальными окнами леса, болота, речки, пашни, деревеньки и там, позади, навсегда оставались, а он ехал в город.

На вокзале пришлось брать такси: метро уже закрыли. Жена долго не отворяла. Заспанная, хмурая, сказала сердито:

- Ключ опять забыл? Ты бы еще утром приехал, спать людям не даешь, - и ушла, шлепая туфлями. Но когда он ложился спросила все-таки:

- Привез чего?

- Нет. Птицу одну подстрелил, коршуна какого-то. - Она не ответила, и он добавил: - Хищник, а жалко.

- Ну и дурак: хищник - значит, вредитель, - сонно пробормотала жена, отвернулась к стене, затихла.

"Правильно!" - думал Семен, подтыкая под бок одеяло. Он лежал на спине, ждал сна и слушал, как все тело гудит, словно телеграфный столб. "Вредитель", - повторял он и старался не думать больше. Впадая в дремоту, он видел, как взгляд, твердый, жесткий, не дрогнул, даже когда он опускал приклад. В агатовой темноте глаза был розоватый осколок заката, и, когда он замахнулся, осколок этот закрыло тенью. Но взгляд жил - ждал удара.

"Вредитель!" - Семен не понимал, почему он не может заснуть и почему так давит духота, черная, стоячая, с подхрапыванием жены.

Сапрыкина на работе не было. Каждый день Семен справлялся о нем. Старый механик вышел с больничного только через полторы недели, когда на тополе, на березе и на кустах в сквере молодой лист вошел в полный сок и в полдень припекало на асфальте почти по-летнему. К вечеру жар спадал, но было тепло в одной рубашке и хотелось выпить чего-нибудь некрепкого со льда, поболтать, расслабиться.

- Ты уж извини, - сказал Сапрыкин, когда как-то после работы они стояли за пивом в заводском сквере, - ночью тогда затемпературил, жена разохалась, ну, то да се... Как съездил? Тянули? (На работе Сапрыкин обращался к Семену на "вы", а после работы, особенно если вместе выпивали, на "ты".)

- Съездил... Протянуло несколько.

- Ну и как?

- Да далековато тянули. И темно уже было.

Они взяли по две кружки, отошли в сторонку под тополь, пили не спеша, отдувая пену, отдыхая, и, только когда закурили, старик спросил:

- Так и не взял ничего?

- Хищника сбил какого-то. Вредителя.

- Тетеревятника? Рыжеватый, рябой?

- Нет. Светлый. Тело не так большое, а крылья в размахе - во!

Старик стряхнул с рукава тополевый пух, забрал пустые кружки, пошел к окошку, подал их через головы, подождал, пока нацедят, и принес полные. Они опять еще медленнее тянули кисловатое бочковое пиво, утирали губы, не спеша грызли сухие сушки. И опять закурили. Пиво мягко вступило в голову, и Семену захотелось говорить, открыться старику. Что-то опять закопошилось в душе, но чувство это было неясно, непонятно, не влезало в простые слова. Он только сильно помял щеки ладонями и шумно высморкался. Сапрыкин покосился, затянулся, задумчиво и медленно выпустил дым и спросил, тщательно обирая с рукава тополевую пушинку:

- Крылья, говоришь, длинные. Узкие, в концах вострые и перо плотное, одно к одному.

- Вроде бы... Я, знаешь, его не добил, подхожу, а он... ну и...

Семен раскраснелся, уставился в фанерную стенку павильона "Пиво-воды". Старик раскуривал толстую папиросину, щеки его западали, из-под седых бровей думали-перебегали чем-то недовольные зрачки.

- Сверху бронзовый, с сизиной, а споду - светлый, грудь с пестринкой, говорил он глуховато, размеренно, словно не Семену, а самому себе. Семен согласно кивал.

- А глаз у него желтый? А? - неожиданно вскинув глаза, громко спросил Сапрыкин.

- Нет, - сразу ответил Семен. - Глаз черный, суровый такой. Я стал подходить...

Он осекся, не зная, как объяснить, почему так стиснуло в горле, почему и сейчас и жутко, и противно от этого пронзительного взгляда, на который он замахнулся. Он слышал свои шаги, тяжело шуршащие по пожухлой выцветшей осоке, слышал свое дыхание и частое дыхание раненой птицы.

- Это сокола вы убили, - жестко и уверенно сказал Сапрыкин и раздавил окурок о стену. - Кречета.

Семена испугало это отчужденное, трезвое "вы".

- А что? - спросил он.

- Редкая птица, - безжалостно сказал старик. - Под строгой охраной. В "Красной книге" она.

- В какой такой книге?

- Есть такая. Возьмите почитайте. Раньше с ними цари охотились. Не осталось их почти. Возьмите почитайте, раз грамотные. С севера, надо быть, залетели, горемыки.

У старика топорщились-шевелились брови, морщины на лбу буро потемнели, он не смотрел на Семена.

- Не знал я... - жалко усмехаясь, сказал Семен. "Убил я", - хотел сказать он честно, но ощутил горький вкус этого слова в горькой от пива гортани и только крупно сглотнул.

- Не знал! Надо знать. Эх, да что там! - Сапрыкин махнул рукой и, шаркая подошвами, побрел к остановке троллейбуса. Сзади его сутулая спина казалась совсем стариковской. Он ни разу не обернулся. Теплым ветерком широко сметало по асфальту тончайший тополевый пух.

Н. Плотников

"Охотничьи просторы № 39 - 1982 г."


главная новости база охотнику оружие газета "РОГ" фото каталог собаководство рыбалка


k®k 2002-2012 Рейтинг@Mail.ru Rambler's Top100